"Безымянная любовь" Пушкина. Упоминание о Боташевых

"Безымянная любовь" Пушкина
Историю русской литературы в советское время постигла та же участь, что и всю русскую историю в целом. Она, мягко говоря, "гибко развивалась" вместе со всей страной. "Светлые" образы писателей классиков лепились и видоизменялись в связи с "требованиями эпохи". Ходила, помнится, такая шутка по поводу школьного курса литературы 60-х годов: "Пушкин – воспел, Гоголь – отразил, Толстой – показал, а эмигранта Бунина вообще не было!".
Судьбу опального некогда Бунина отчасти разделила в истории литературы и Екатерина Андреевна Карамзина – личность редкая, удивительная, сыгравшая в жизни и творчестве Пушкина очень важную, если не одну из главных ролей. Её имя, как правило, упоминалось пушкиноведами в периоды какой-нибудь очередной перестроечной оттепели, а с наступлением "холодов" опять внезапно забывалось...


Ничего удивительного в этом нет. Никоим образом не вписывался в официальную биографию "поэта-борца" уже сам Николай Михайлович Карамзин – придворный историограф двора Его Императорского Величества, автор "Истории Государства Российского", о которой тот же Пушкин, высоко почитавший Карамзина и считавший его своим учителем, позднее писал:

В его "Истории" изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья,
Необходимость самовластья
И прелести кнута.

Что же касается семьи "писателя-ретрограда", члены которой всегда подчеркивали свою искреннюю преданность царской фамилии и свою глубокую религиозность, то связь с ними и вовсе "порочила" Пушкина.

Версию о том, что Карамзина была первой и единственной большой, настоящей любовью Александра Сергеевича, высказал литературовед и писатель Юрий Тынянов. В своих научных работах ему удалось доказать это документально. В частности, опираясь на воспоминания Р. С. Эделинг, близко знавшей Карамзину и Пушкина и писавшей в своих мемуарах: "Она (Карамзина – Ред.) была предмет его первой благородной привязанности".

Однако изыскания молодого ученого пришлись на конец двадцатых годов. Сильно очищенную от "консерваторов" кафедру истории литературы Петербургского университета тогда мало заботили любовные коллизии в судьбе поэта. Теория Тынянова оказалась никому не интересной, не нужной и он, по совету Корнея Чуковского, начал излагать её в форме романа – "Пушкин", пользовавшегося когда-то большой популярностью. Однако книгам самого Тынянова тоже не слишком везло. Впервые изданные в 30-е годы, они не переиздавались до середины 60-х, а в постперестроечной России, в силу своей некассовости, и вовсе не издавались ни разу. И потому, как мне думается, далеко немногим нашим читателям довелось держать роман Тынянова в руках. Вот как рассказывал он о знакомстве Пушкина с Карамзиной. Оно состоялось в последний год учебы Пушкина в лицее, когда Н. М. Карамзин перебрался из Москвы в так называемую Китайскую деревню неподалеку от Царского села, где государь позволил писателю ученому поселиться. Лицеисты стали частыми гостями с доме литератора.



... Впервые Пушкин видел это прекрасное спокойствие, это внимание серых глаз. Ломоносов, который вместе с ним пришел, не узнавал его. Он привык к молчаливости Пушкина, он знал, что Пушкин дичок и приготовился блеснуть рядом с сумрачным поэтом. Но Пушкин не давал ему раскрыть рта. Он преобразился.

Он словно впервые почувствовал себя собою, впервые нашел себя. Через три минуты он добился своего: он услышал звонкий смех Катерины Андреевны и увидел удивление на лице Карамзина. Этого смеха Карамзин не слышал уже давно.

Назавтра он в неурочное время, наскоро пообедав, убежал к Карамзиным. Был час, когда историограф отправлялся гулять. Она вышивала в своем домике на пяльцах и удивилась, испугалась, увидя его. "Здесь все ходят мимо этой уединенной хижины и чуть не заглядывают в окна", – объяснила она недовольно. Потом она заставила его разматывать шелк, и он, стоя на коленях, с необыкновенным прилежанием следил за длинными пальцами, ловко и спокойно бравшими шелк с его пальцев. Потом она прогнала его, сказав, что его будут искать и посадят на хлеб и на воду. Он не должен убегать от своего директора. Он ушел в отчаянье: она его считала школяром и более никем...



Теперь каждое утро Пушкин просыпался с этою новою целью: он должен был быть уверен, что вечером будет сидеть за круглым столом, видеть ее, слышать ее нескорую французскую речь, так не похожую на картавую, гортанную речь его матери, на лепет всех других женщин, которых он видел до сих пор. Все было спокойно и предсказано в этом доме, за этим столом, в ее присутствии. Скупые и тихие вопросы Карамзина, тишина этой музейной храмины, в которой их поселили, редкие шалости детей, прибегавших сюда из своего домика, – и она, все она, ее серые умные глаза. Он не мог представить, чем была бы эта комната без нее.

Однажды он пришел, когда ее не было дома. Лето было дождливое, пасмурное. Он нашел Карамзина одного. Кутаясь в плед, сидел он у камина, который для него растопил слуга. Он не был советником царя, а просто старым литератором, который был один среди своего холодного красивого домика-кабинета.

Он и сам был холоден или остыл.

Он вдруг почувствовал сильное желание пожаловаться Пушкину, этому Сверчку, и еле сдержался.

Попросив Пушкина прочесть ему что-либо новое, он стал слушать. Пушкин достал листок, вдруг вспыхнул и снова спрятал в карман. Карамзин, пожав плечами, тихим голосом попросил его читать. Он знал, что его тихим просьбам не отказывают. В замешательстве Пушкин стал читать, и постепенно голос его окреп.

Слушая чтение Сверчка, Карамзин вдруг понял, что Пушкин нес сюда, к нему в дом, это стихотворение, чтобы прочесть его Катерине Андреевне.

Медлительно влекутся дни мои... Пускай умру, но пусть умру любя!..

Как он прочел последнюю строку! Кому он писал это?

Стихи были прекрасные. И, улыбнувшись, ничего не сказав поэту, только кивнув головой, Карамзин отпустил его дружески.

... Она была женой знаменитого писателя. Жизнь ее была вполне спокойна, за исключением неудобств, связанных с некоторою полупридворною шаткостью их теперешнего положения. Зимой она будет появляться при дворе. Вскоре напечатают знаменитые, многолетние труды ее мужа. Первая корректура уже скоро должна прибыть, муж ждет ее не дождется, и она, как во всем и всегда, с тою внимательностью, заботой, которая – она знала это – всего более в ней нравилась, – будет ему помогать править. Теперь они каждый день будут встречаться за этим столиком, за этою работой, будут готовить листы в типографию, сверять с примечаниями – у нее в китайской хижине, среди цветов. Цветов было много, слишком много – их посылали каждый день из дворца. Она прекрасно знала, почему пришло долгожданное разрешение печатать "Историю" ее мужа. Он, кажется, это не вполне понял. Что ж, придется с тем умением, которое она знала у себя, знала в своей походке, глазах, голосе, быть – в который раз! – неприкосновенной.

Здесь не было весело, в Царском Селе. Но вечерами приходила лицейские – она любила их смех и споры. Пушкин, вертлявый, быстрый, так смирел при ее приближении, глаза его так гасли, что каждый раз нужно было его ободрить-улыбкой, словом. Боже, какие забавные фарсы об этой "Беседе" – неприятелях ее мужа – сыпались у него с губ, когда она на него смотрела! Ему было семнадцать лет. А ей – тридцать шесть. Она была спокойна и счастлива.

И вот она была несчастна.

Никто не знал, чего ей стоило самое спокойствие. Уже несколько раз, чего давно не бывало, она теряла над собою власть, ссорилась с бедной падчерицей, плакала, кусала платочек, с утра стремилась уйти из этой оранжереи, теплицы, в которой жила, уйти от мудрого знаменитого мужа, детей, быть одной. Вся жизнь ее представлялась ей иногда неудавшейся. Так повелось с детства.

Она росла у тетки Оболенской, старой девы. По праздникам ее возили в большой дом, к Вяземским, и она целовала мясистую щеку старого князя, который гладил ее по голове. Она знала, что это ее отец, и смутно догадывалась о каком-то непоправимом несчастье. Ее фамилия была вовсе не Вяземская, а Колыванова, и она не была княжной. Она долго спрашивала, какая это фамилия. Тетка объяснила ей, что это по городу Ревелю, где она родилась, – Ревель звался по-русски Колыванью, отсюда она и Колыванова. Однажды на гулянье тетка показала ей бледную красавицу и сказала, что это ее мать. На том знакомство с матерью кончилось. Она была безродная – она слышала, как гувернантка тишком о ней сказала, что она натуральная дочь, незаконная дочь. Вот когда она научилась кусать платочек.

Ей было двадцать два года, когда она полюбила бедного армейского поручика, тоже с невзрачною фамилией, Струкова. Но она его так полюбила, что ее скоро выдали замуж. Старый князь дал ей пышное, большое приданое, она была богатая невеста. Выдали ее замуж хорошо, за человека умного, тонкого и известного, друга ее отца. Он был вдовец и старше ее на четырнадцать лет.

Она вдруг успокоилась, стала верною женою, добродетельной матерью его детей, доброю мачехою его дочери.

Нет, она не была доброю мачехою. Как она росла без матери и без отца и ее место было занято другими ее братьями и сестрами – вот хотя бы рыжеватым умным и смешливым Петром Вяземским, – так и теперь она нашла, что место занято. Оно было занято первою женою, Лизанькой, которая так и осталась в доме, – ее портрет висел над постелью падчерицы Сонюшки, и Катерина Андреевна знала особый редкий вздох своего мужа: это он вздыхал о ней.

Она была спокойна и еще прекрасна. Впрочем, она хоть и была стройна, но начинала тяжелеть. Морщин еще не было. Жизнь ее проходила хорошо.

Петр Вяземский ее боялся как огня. Близким своим друзьям он тихо говорил, что у нее характер ужасный. Она начала замечать, что посторонние жалеют ее падчерицу. И в самом деле, ее попреки были ужасны, она это знала. Она тоже жалела Соню – и делала жизнь падчерицы невозможной.

Жизнь Катерины Андреевны была полна: у нее была падчерица, семилетняя дочь, двое сыновей. Она читала с утра корректуры с мужем. Все же она вздыхала полною грудью, poвно и емко, когда он уезжал гулять на своем сером иноходце. Она вовсе не сердилась на Пушкина за то, что он напугал ее. Он был дичок, юнец, с отрывистым смехом и таким взглядом коричневых небольших глаз, что она начинала смеяться, чтобы не рассердиться.

Ей был лестен этот взгляд – для этого отчаянного юнца словно не существовало ее тридцати шести лет. Этот взгляд был гораздо ей милее, чем белесоватый томный взгляд, которым всегда на нее смотрел император.

Когда нужно было представиться императрице и ей уже привезли платье из Петербурга, она вдруг занемогла и проплакала всю ночь. Назавтра же император прислал справиться о здоровье. Принесли цветы. И когда ее с мужем позвали на придворный бал и они теснились у дверей, император, к великому смущению двора, встал и пригласил сесть ее на свое место. Ее, натуральную дочь Вяземского. Она знала, что о ней шепчут и как ее ненавидят. Комендант Царского Села Захаржевский бледнел от ненависти, когда встречал ее. А он заведовал военной типографией, в которой будет печататься труд ее мужа. Она решила не сдаваться.

Однажды они завтракали. Ее муж накануне узнал, что предстоит свидание с императором во дворце. Теперь слуга доложил, что пришли от императора. Впрочем, камер-лакей пришел не просить историографа, а принес из дворца корзину цветов жене его. Карамзин сухо велел благодарить и более ни о чем не разговаривал. Быть может, это и не было оскорблением. Но все же почти назначенный визит был отменен. Катерина Андреевна велела поставить цветы подальше к дверям и стала кусать платочек... +++

Неделю он не был у Карамзиных. И однажды ночью, проснувшись, понял, что не может более так жить. Все, что он писал теперь, он писал в надежде, что стихи как-нибудь попадут в ее руки. Он понял, что не может долее и дня прожить без этой женщины, которая была старше него и могла быть его матерью, что те мученья, о которых он писал в стихах, были только догадкой о настоящих мучениях, которые только начиналось. Она была жена мудреца и учителя, недосягаема, неприкосновенна. Он вдруг возненавидел всякую мудрость и спокойствие. Самый звук ее имени не должен был быть никому известен. И он закусывал губу, когда говорил с Пущиным о том, что был сейчас у Карамзина, Карамзиных, чтоб не сказать Карамзиной.

Она одна его понимала.

Только у ее ног, неподалеку от цветов, которые прислал ей кесарь и которые она безжалостно отодвинула к самой двери и не поливала, – только у ее ног он говорил, болтал, шутил. И она смеялась.

Он пугался участи, которая предстояла: молчать всю жизнь, до конца, никогда не назвать ее по имени. Бояться самого себя, чтобы никто не догадался. Он чертил на песке вензель N. N. Это был теперь ее вензель. +++

... Утром она проснулась рано, выскользнула из постели и посмотрела на себя. Она вспомнила взгляд Пушкина, своего смешного admirateur''a. Он еще просто ребенок. Нет, не просто...

Она посмотрела на себя и беззвучно ступила голыми ногами на холодный пол, мимо ковра, от чего предостерегал ее и столько лет отучал муж.

Как любила смолоду, она босая прошла по гостиной. Девушка принесла пуховую шаль и закутала ей ноги. Она ничего не сказала ей и улыбнулась. А муж все спал. И девушка подала ей письмо. Все разом пропало...

Письмо принес сторож. Девушка всегда сбивалась, путала и не знала, откуда, кому, от кого, какой сторож. Катерина Андреевна взглянула на грубый куверт без надписи – нет, не из дворца. Она тихонько перекрестилась. И слава Богу.

Потом велела дать нож и вскрыла письмо. Вскрыв, она посмотрела на девушку и вся покраснела. Она бросила письмо на стол и сказала девушке спокойно: не принимать ничего ни от кого без сказа. Потом заломила пальцы и протянула письмо Николаю Михайловичу; он уже входил, спокойный, готовый для труда и прогулок. Он с изумлением посмотрел на нее и пробежал письмо. Он помедлил только мгновение и сразу же засмеялся своим сухим, поверхностным, не доходившим до груди смехом. Потом улыбнулся, недоумевая. В письме было торопливо написано только о часе и о месте: 6 часов у театра. Так пишут о свиданиях. Они смеялись над этим глупым письмом, по ошибке переданным глупым сторожем глупой девушке, несколько дольше, чем было нужно.

Потом Николай Михайлович стал размышлять: чье это письмо? И вдруг неожиданно сказал: Пушкина. Потом он очень ясно и с веселостью, к нему вернувшейся, восстановил, как историк, все обстоятельства: мальчишка написал какой-то своей деве о свидании, а сторож не расслышал или не знал и передал не туда. Ей так часто приходилось слышать от мужа объяснения исторических недоразумений и удивляться простоте этих объяснений, что она тотчас поняла все. Он был прав. Все объяснялось. Но вдруг, подняв гол

Hosted by uCoz